ZqovQrpyghE

В воздухе тяжелыми неподвижными пластами висит духота. Она сгущается, сползает  по стенам, заполняет собой замкнутое пространство кабинета.
— Подтверждаете ли вы, что  15 апреля 1936 года были завербованы представителем румынской разведки и вели подрывную деятельность в пользу другого государства?
Третий час майор Тяглов тянет грузную шаланду ночного допроса. Желтый глаз лампы целит прямо в зрачок заключенного. По документам Мухину тридцать  семь, но по ту сторону стола сидит сгорбленный старик.
— Нет, — отвечает Мухин и опускает голову, не в силах терпеть боль в глазах.
— Голову не опускать! Знакомо ли вам имя Гревель Александр Иосифович?
— Нет.
— Советую во всем признаться, — наклонившись к собеседнику, следователь доверительно понижает голос и протягивает открытый портсигар.- Тогда мы закончим этот томительный разговор и отправимся спать. Вы хотите спать?
—  Да. Спасибо.
Майор помогает прикурить, тоже затягивается и, откидываясь на спинку стула, наблюдает. В тонкую сеть табачного дыма вплетается едва уловимый аромат соучастия, что-то неформальное, объединяющее. Кто из них следователь, кто заключенный. Все cмешалось.
Майор Семен Макарович Тяглов тоже сутками не выходит из кабинета, спит прямо за столом, упав головой на бумаги, чтобы забыться хоть на пару минут. Допросы, допросы. До мути в глазах, до усталости, до белизны ощущений, отключающей мозг. Чистка. Через пару месяцев она коснется и его самого.
— В каких подрывных операциях румынской разведки вы участвовали? –  продолжает майор.
— Я не имею к ним отношения, — подследственный уже впустил в легкие вздох надежды. Тяглов внимательно следит за каждым его движением, едва заметными изменениями. «Не имею, а имел бы, не сказал», — слышит майор его отчетливый внутренний голос. Разочарованно утопив окурок в пепельнице, он выходит из-за стола.
— Не имеет смысла отпираться. Нам  всё известно. Всё! — подходит ближе и, наклонившись к самому уху сидящего, орет. – Встать! Лицом к стене!
Старик вздрагивает, выронив сигарету, вскакивает. От резкого удара в спину  падает на колени.
— Встать!
Следователь бьет его ногами, когда тот поднимается, кулаком по лицу, затем вновь ногами и все повторяет один и тот же вопрос:
— В каких операциях участвовал, сволочь?
Через двадцать минут, обессиленный и хмурый, он вытирает испачканную в крови руку и подходит к столу. Долго что-то пишет.
Отодвигая бумаги, устало смотрит на лежашего у стены заключенного. Неумолимой мерзостью происходящего тянет из темных углов.  Он палач, только что сфабриковавший дело, вынесший приговор и приведший его в исполнение.
«Всё сбывается», — с досадой ловит майор смутную мысль.
Из памяти послушно всплывает старинная семейная байка, в которую он никогда не верил, но которая, и правда, сбывается.
— Всем Тягловым быть палачами. Родовое проклятие.
Бабка достает из своего сундучка и раскладывает на столе старинные  монеты, богато украшенный серебром пояс, причудливое ожерелье из драгоценных камней, какие-то предметы, предназначение которых трудно определить с первого взгляда. Коллекция, запредельной стоимости.
— От бабки это моей по отцовой линии, Сёма, — скрипит она слабыми связками.
— Тот самый клад?
— Тот самый, что под Белым камнем лежал. То, что осталось от него. Беду он приносит. А отдать жаль. Не раз выживать помогал.

***
Мирошка родился весной, когда полная луна вошла в зенит. Тихо, безрадостно вскрикнула мать напоследок. И в морщинистые руки повивальной бабки выкатилось синюшное, едва не задохнувшееся дитя. Повитуха перерезала пуповину, и больше ничего уж не держало мать на свете.
Не повезло Мирошке. Он  остался с отцом — бывшим опричником Прохором Тягловым. Нынче это палач. Неразговорчивый и угрюмый человек с тяжкой мыслью во взгляде. Прохожие его сторонятся, собаки ощериваются, даже лошади испуганно храпят, будто смерть чуют.
Эка вывернула его судьба из царских прислужников да в палачи. Днем все ему кланяются, заискивают, подарки подносят, чтоб помиловал во время казни, а потемну – швыряют в спину каменья. Прохор держит в руках чужую жизнь. А его собственная  – висит на волоске. Случайная смерть может и сына зацепить.
Да разве виноват малец? Родителей не выбирают, каких дал Господь, таких и люби. Даже если подкатывает к горлу ком, когда подаешь отцу тряпицу, чтоб стер с лица чужую кровь.
Сын любит его и таким. Уродливым, страшным, с культей вместо мизинца, с дьявольскими вспышками похмельного гнева. Единственного  родного человека.
Дано ли Мирошке разглядеть, какая глубокая грусть таится в глазах его. Какая пустота — в сердце. Отныне иной путь ему заказан. Вот обучит его батя своему ремеслу, и станет сын вешать да плеткой хлестать, не спрашивая, для того ли на свет родился.
Мать Мирошки,  Марфа Пояркова в молодости была красавицей да умницей. Но на беду приметил её еще девчонкой кабацкий целовальник, и отдали девку замуж,  не спросив. Зла от мужа она не знала. И вскорости нарожала бы ему детей, стала бы исправной хозяйкой. Да только не судилось.
Как-то раз, когда он был в отъезде, случилось молодухе проходить мимо пьяных опричников. Хоть она тогда уж на сносях была, не побрезговали. Заманили словом ли каким, посулом, как знать. На заднем дворе и снасильничали.
А наутро выкинула Марфа мертвого младенца из чрева.
— Больше не смогёт родить, — сказала повитуха и перекрестилась.
Целовальник, вернувшись, бросился было искать виноватых. Да где их сыщешь, черных царских услужников с песьими головами у сёдел. А и нашел бы, что поделал. Они люди царские, не земщина! «Им грабить да обдирать, а нам терпеть да кланяться», — сказал он горестно и глянул на жену, взвешивая, простить ли глупую бабу за оплошность или наказать.
— Дура! – хлестнул её по лицу и брезгливо отворотился.
Она заскулила, поплелась в темный угол зализывать раны, лишь страшно поблескивала оттуда глазами. Ныло  нутро её, искало мести, полнилось  проклятьем. Озлилась Марфа на всех вокруг. Не подпускала и мужа к себе, а когда силой брал, замирала каменной глыбой, без ласки. Не то, что раньше. И начал он в ответ пить  без продыху и побивать порченую жену. Бил истово, страстно, гася в себе вспыхивающую жалость и похоть.
Однажды бросилась Марфа со злобы на какого-то стрельца, признав в нем насильника. Чуть жизни не лишила. За то избил муж её до полусмерти и бросил, беспамятную, в хлеву на охапке  соломы. А сам в кабак повернул.
Сильно, видать, прибил. Потому что, очухавшись, потихоньку сложила Марфа в узелок пожитки и тайком двинулась навстречу бледному рассветному солнцу. Через поля, напрямик, по пояс в высокой траве, шла она в цепкие лапы своей блудливой судьбы, которая научит её  мстить и находить жуткое удовольствие в телесной боли. Научит и получать за грехи свои сполна.
А однажды сведет с тем, кто когда-то лишил её простого бабьего счастья.
Прохор сразу признал её. Красивая. Хоть и во хмелю был, но запомнил. Черную мольбу в газах, чрево, в котором бился ребенок. Ничто не остановило его тогда, одурманенного вином и сластолюбием. Как тут свернешь, коли все позволено царским опричникам: и преступить, и покарать, и вытоптать, посеяв разгул и безнаказанность, которая повернется однажды против них самих. Много злодеяний совершил Прохор, но ту ночь отчего-то запомнил особо. А Марфа и не ведала о том, что проклятие давно уже вошло в силу, зацепилось за судьбу того, к кому было обращено.
Она не угадала его. Казалось, расплескала уж давешнюю злобу. Приспособилась, притерпелась к жизни, почувствовала свою власть над мужиками, научившись обирать и использовать их, бессильных во хмелю и похоти. Ловила случайное, смешанное с болью наслаждение.
Прохор увидал её, когда выполнял работу палача. Порол виновных на площади за воровство. Признал, зацепил острым взглядом. Бил осторожно, будто прощения просил, хотя умел кнутом по кускам вынуть. Потом к ночи уже, выволакивая её бессильную, жалкую из весенней придорожной грязи, забросил в телегу. Привез домой, обмыл, любуясь ладным женским телом. С жадностью овладел. Она в забытье была, ничего не чуяла. А когда пришла в себя, накормил и предложил остаться. Она и согласилась. Куда ей идти?
Нежданно-негаданно в бесплодном женском лоне, не способном носить ребенка, зародилась жизнь  Мирошки. Будто чудо какое.
Прохор обрадовался. Знать семя в добрый час упало. Будет, как у всех. Отчужденность его тяготила. Не раз битый и своими, и чужими, озлился он, не любил людей. То ли бес в нем какой сидел, то ли  судьба баловала, наделив нравом растрепанным и самолюбивым. Жестокостью особой. Многое и сам испытал, и на других пробовал: печи, клещи, раскаленную муку, тонкие веревки, перетирающие тело. Выжил. За то и отмечен воеводою.  Оттого и позволял себе лишку. Вскрылось однажды, что утаивает Прохор изрядно того, что в царскую казну полагается. В ту пору многие буйные головы с плеч полетели. И те, кто раньше рядом с Малютой Скуратовым властью тешился, теперь думали, как бы на кол не попасть.
Вот и Прохору пришлось задуматься. Посадил воевода его в тюрьму под съезжею избою. Дожидаться решения. Да только ни тыну около той тюрьмы нет, ни сторожа, ни целовальника, ни палача. Одно название.
Вот воевода и рассудил, почто катовать-то, коли Прохор может в пригоде случиться. И наказал ему челобитную писать царю, мол, смилуйся, пожалуй меня, вели, государь, мне быть у тюрьмы в сторожах и в палачах. Так и написал.
И, правда, пожаловал царь Прохору денежного и хлебного жалованья два рубли денег, две чети хлеба, четь овса, полпуда соли. И сделал его палачом.
Привык  Прохор убивать, овладел мастерством. Но духом сломался. И понимал, что никогда у него не будет как у всех. Сына вот только жалко. Почто мальцу отцовскую тропу топтать.
Все приглядывался к нему Прохор, думал, как бы выпростать из грубой доли. Отдал дьячку в услужение, чтоб грамоте научил и молитве.
Да видно порченое лоно не способно родить добрый плод. Мирошка рос хилым и глуповатым. Читал тихо совсем, подпевал на клиросе едва слышно.
Слабый голос его сливался с общим хором певчих, и мальчик чувствовал, как освобождается что-то в душе, взлетает под маковку храма и падает оттуда с золотыми искрами светящейся пыли. Тогда он будто каким другим становился. Сильным и смелым. С отрадою ловил эти ощущения, собирал внутри. Сам не ведая, для чего. А иногда вдруг осенит его что, задумается он, да и спросит вдруг:
— Пошто ты катом стал, тятя?
— Видать, проклял кто, — отвечает сыну Прохор и тяжко вздыхает. Потом спохватывается, сверкает взглядом. – А ты пошто спрашиваешь, паршивец?
Не дождавшись оплеухи, срывается сын с места и убегает в лес, на болото. К теплому белому камню. Думать.
Как-то раз, когда упал с деревьев последний лист, и гиблым холодом  потянуло из темных оврагов, казнили на площади разбойников.
Моросно, зябко. Жмется друг к дружке земской народец, весь с головы до ног в водяной пыли. Но стоит. Жаждет зрелища.
На помост вывели приговоренных. Бывшие царевы опричники теперь не страшны. Худые, облезлые. Все те же темные одежды, но осунулись хищные лица, потупились жадные взгляды, замерли в ожидании муки. Прохор заклеймит их, вырвет язык и накажет каждого по прегрешениям.
Мирошка идет за священником, несёт Псалтырь. Притихла толпа, ждет.
И тут явственно услышал парнишка голос. От страха зажмурился даже. Кто? Оглянулся. Остановился. Никого, а голос все твердит. Будто в голове, внутри говорит кто-то. И страшно так, явственно. Сначала непонятно. Лепет несвязный, потом все отчетливей. О досаде и страхе, о сокровищах, зарытых  под белым камнем. О том, что никому о том камне неведомо, а значит, никому и не достанутся заговоренные сокровища. А камень, мол, тот у Черной топи.
«Да, не у той ли?» — со страхом думает Мирошка.
Знает он об одном таком огромном валуне у Черной топи. Сюда часто прибегает, прячась от хмельного отцовского гнева. Тут, прижавшись к нагретому за день каменному тулову, он чувствует защиту. Говорит с ним, как с человеком, о бедах своих рассказывает и впитывает ответное тепло. «Да тот ли?»
Отец Михаил поднес крест к разбойнику для покаяния, и тем же голосом, что в голове у мальчика, заговорил атаман:
— Прости, Господи, грехи мои тяжкие. Прости, что уношу с собой и тайну свою.
Заткнул парень уши руками и побежал домой, не дождавшись отца. Сел в закутке на печи. И заплакал от страха, будто это не разбойник, а он сейчас с жизнью своей прощался. После молился истово, просил Бога избавить его от страшного знания. Обсох, пригрелся, уснул.
До Белого камня Мирошка добрался уже весной, когда сошел снег. Но с места сдвинуть не смог, силенок не хватило. Решил никому о том не сказывать. «Может, и нет никакого сокровища. Может, и камень не тот. Да и не мои это богатства», — рассудил он, глядя на белеющие кругом валуны.
Через два года Прохора догнала случайная смерть. И остался Мирошка один. Воевода наказал явиться, чтоб устроить парня на отцовом месте.
Но отрок сложил в узелок свои  скудные пожитки, как мать когда-то, и пошел прочь от отцовой судьбы.
А прежде завернул-таки к Белому камню, вскрыл  под ним землю, добрался до сундука с сокровищами. Не обманул голос. Дрожали руки от страха, боязно завладеть чужим добром, а заодно и разбойной лихой долей, но Мирон набил котомку  и двинулся  в путь. Искать спасения в бескрайних северных лесах. Перевалил за камень, решил осесть за Уралом.
С тех пор умолкли голоса в голове, забылись молитвы. Многозвучно рванула в уши неведомая раньше жизнь. И радости, и горести без счету. Он уж и забывать стал о странном даре своем. Женился, открыл у дороги  кабак и постоялый двор. Сын у Мирона родился.
Но от судьбы, видать, не уйдешь. Как-то раз случилось ему встретиться в кабаке с дивным проезжим человеком.
— А знаешь ли ты, Мирон, что такое философский камень?
— Нет. А что это?
— Тот, что знание и силу дает, и бессмертие.
— А где ж его взять?
Спросил и услышал вместо ответа давно забытый внутренний голос: «Ты-то, дурак, и есть философский камень».
— Налей-ка мне и расскажу, — сказал вслух проезжий и припал губами к протянутому пивному ковшу.
Мирону не удалось узнать ничего больше ни о философском камне, ни о бессмертии: сломленный похмельем, уснул проезжий прямо за столом, упав головой на руки.
Мирон тоже спать пошел, долго ворочался под боком у жены, не мог забыться, прогоняя звеневший в голове непонятный говор на чужом языке. О чем это он и почему вернулось вновь пугавшее когда-то знание. Зачем? Не спится Мирону.
Не знает он, что в ту ночь, аккурат в час быка, когда бродят по земле зловещие духи заложных покойников, проломил кто-то череп заезжему человеку.
Мирон, на беду, вышел до ветру, да попал в тюрьму за убийство. Долго ли найти виноватого, если тот сам руки в крови марает.
В тюрьме поставили Мирона на должность заплечных дел мастера. С того часа темная полоса чужой боли туго оплела его с ног до головы. Он больше не думал ни о чем, не чувствовал, не хотел. Господином над ним стали чужие мысли.  Мысли насильников, убийц, беглых.
***
Сергей спустился в деревню к вечеру. Присел на камень у дороги и посмотрел на гору. Закат окрасил белую вершину Тетнульди нежным коралловым цветом. Теплая, живая, сияет — глаз не оторвать. Будто завороженный, он вглядывается  в неё, как в лицо любимой женщины: с левой стороны выступает кусочек скалы, портя правильную форму остроконечного треугольника. Именно там, в природном углублении каменной стены он оставил свой сверток. Неприкосновенный запас, которым воспользуется когда-нибудь в крайнем случае. Древний фамильный клад  и большую часть заработанного.
Розовое снежное молоко, как шелковистые волосы женщины, стекает со склонов, ложится под ноги. И несется  по телу  щемящее ощущение близости к чему-то большому, нерушимому, не подверженному срокам и поворотам судьбы.
Остаться бы тут навсегда и не думать больше ни о чем. Стать частью этой долины у подножья розовой горы, белым камнем под ногами, рекой, бегущей куда-то по шумному каменистому руслу. Только вырваться бы.
Он встал, разогнулся, широко раскинув руки, втянул последним глубоким вдохом прозрачную горную тишину и побрел к машине, оставленной у дома Вахо.
Его ждут в городе.
Штатный киллер северной группировки Сергей Тяглов, по кличке Зеленый, работает конвейерным методом. Несколько раз в неделю планово звучат в городе его выстрелы. Как часы. Он пунктуален и меток. Никогда не ошибается. Даже свои называют его палачом. Тяглов  не знает ни жалости, ни законов чести. Не признает авторитетов, не жалеет пули ни для ребенка, ни для старика.
Он и начальника своего завалил практически в упор. Рухнул мордой  в снег у Краснопресненских бань известный в городе коновод. И почувствовал Зеленый, что и его пора пришла. Голос услышал. Заторопился. Заволновался.
Рванул в Сванетию, к давнему другу Вахтангу. Только тут и понял, как устал.
— Пора завязывать, выходить из игры,  жениться, становиться человеком, — шепчет он горячими губами тихо-тихо на ухо старому свану.
— Попробуй, геноцвале, — хрипит в ответ старик.
Не успел. Ровно через год  после убийства хозяина, поймал Сергей Тяглов пулю, выпущенную из ствола своих же подельников, дожидавшихся его у дома  любовницы.
Тоже зимой завалили. Остывая в колючей кашице грязного февральского снега, долго лежал Зеленый, не замеченный никем. И думал о том, что так и остался всего лишь мешком дерьма в дорогом кашемировом пальто. Машины выхватывали фарами из темноты его скрюченное тело, но ни одна не остановилась рядом. Мимо шли люди, торопились куда-то, скользя по нему равнодушными взглядами. Над головой висело сизое безглазое небо.
А где-то там, наверху, в пентхаусе элитной столичной многоэтажки, в квартире, где он только что пил коньяк и наслаждался женским телом, в плодной утробе будущей матери нового палача вдруг пошло что-то не так.
Настя – милая девочка, только что выпорхнувшая в мир из  замкнутого пространства своих юношеских фантазий, дочь известного в городе человека, который зачем-то воспитывал её паинькой, и понятия не имела, с кем свела её судьба. Наивно борясь с отцовским авторитетом за возможность жить своим умом, она отвоевала отдельную жилплощадь, самостоятельно устроилась на работу. И попробовала самолично устроить свое счастье. А оно столкнуло её с Тягловым. Зачем?
В этой опасной игре случайных совпадений для каждого из них, видимо, таился одному небу известный смысл. Сергей был первым мужчиной в её жизни, который помог ей осознать себя. Она стала первой женщиной, ради которой он решил стать человеком.
Наивная девочка отдалась первому убийце города со всей своей глупой бабьей преданностью и верой. Полюбила всем сердцем. Готовилась стать женой и матерью.
Но что-то пошло не так. Сразу после странного хлопка во дворе у Насти резко схватило внизу живота. От боли она свернулась на полу, пытаясь удержать внутри то, что неостановимо стремилось прочь.
Приехала «скорая», констатировала маточное кровотечение,  повезла девочку мимо лежащего в снегу возлюбленного — последнего палача из рода Тягловых.
Настя никогда не узнает о том, кем он был на самом деле. Но несколько месяцев после выкидыша, её будет преследовать голос Сергея. Рассказывать историю о родовом проклятии, искуплении и сокровищах в тайнике на белой горе Тентульди в отроге Безенгийской стены.
А потом, когда девочка совсем потеряет голову от бессонницы, сомнений и страхов и готова будет всему этому поверить и поехать в Сванетию, голос вдруг оставит её в покое. Будто провалится навсегда в светящуюся тишину ночи.